მიხეილ სინელნიკოვი – Михаил Синельников
«Пушкин и Саади»






СААДИ В ТВОРЧЕСТВЕ ПУШКИНА
Текст выступления на тегеранской научной конференции «Пушкин и Саади»


       Неизгладимый след в душе оставляет посещение усыпальницы Саади, находящейся в окрестностях Шираза. Из памяти не уходит этот бирюзовый, нежно-гармоничный, как бы всё земное собою облекающий и все примиряющий купол над последним приютом вечного странника - вот, где он наконец остановился и упокоился! Бессмертно благоухание вечно расцветающих и вечно опадающих роз этого «Гулистана»,это вечное благоговейное молчание… Именно здесь мы вновь и вновь осознаем, что величайшее искусство в конце концов требует большего, чем искусное выражении страстей, но подразумевает и преодолении и примирение их, полное торжество всепобеждающей гармонии. Муслихиддин Саади, проживший столь долгую жизнь и столь блистательно осуществивший все свои творческие замыслы, является неким символом поэзии, на протяжении столетий созданной на языке фарси и в своем развитии - на удивление миру и на фоне всех остальных великих поэзий - наиболее полно и отчетливо воплотившейся. Для российского паломника, вступившего в мир Саади, становится неизбежным поиск аналогии, соответствия с ширазским гением, и сразу становится понятным, что в русской словесности единственным предметом такого условного сравнения может быть лишь поэзия и характер творчества Александра Пушкина. Да, сравнение условно, и как сказал выдающийся русский поэт ХХ века Осип Мандельштам, «не сравнивай, живущий несравним…». И все же какое-то сопоставление возможно - в творчестве иранского поэта Саади и жившего через пять веков русского поэта Пушкина есть общие черты: огромный природный ум, сочетавшаяся с глубиной чувства незаемная мудрость, и сверх того – творчески необходимая вера в силу и конечное торжество разума («Да, здравствует разум, да скроется тьма!» восклицал еще юный Пушкин). И в том и в другом случае, и у Саади и у Пушкина, само величие замыслов сочетается с мощным созидательным потенциалом, с редкостной способностью осуществить задуманное с безусловным и безукоризненным, не знающим слабых мест совершенством, с решимостью превратить свое творение в истинное чудо гармонии…И только одно роковое отличие: Саади, как известно, завещавший поэтам первые тридцать лет учиться, вторые путешествовать, а третьи творить, прожил именно такую необычайно долгую и плодотворную жизнь, а необыкновенно быстро развивавшийся Пушкин, по всей видимости, достигший полной зрелости и всемогущества годам к тридцати, прожил всего лишь тридцать семь лет. Его гибель стала для его соотечественников национальной катастрофой. В своих парижских лекциях друг Пушкина великий польский поэт Мицкевич заметил, что не бывает, чтобы столь великий человек был более, чем один раз, дарован одному народу. Ушел Пушкин и переменился цвет времени, возникла непоправимая, не заполняемая пустота. И вот возникает ощущение, что в русской культуре Пушкин построил большой дом, но успел заселить лишь один подъезд, а очертания пустующих помещений лишь смутно угадываются… И все-таки, и все же нам понятно, что Пушкин природой был задуман, чтобы стать таким же гением, как Данте, Гете, Саади.
       В своей знаменитой речи Федор Достоевский указал, что Пушкину была свойственна «всемирная отзывчивость». Возможно, эта способность осознавать особенности каждой национальной культуры, постигать и принимать самый дух чужого народа, с легкостью перевоплощаться, есть свойство всей русской литературы, но именно у Пушкина эта способность выражена с наибольшей полнотой и выразительностью. И, конечно, Пушкин во все периоды своего зрелого творчества был совсем не безучастен к жизни и духовным сокровищам Священного Востока, древнего, средневекового и ему современного. Прежде всего, исламского Востока. Стремился хоть что-то из этих не оскудевающих сокровищ зачерпнуть, пытался ухватить хоть частицу этой вечной мудрости и красоты, чтобы перенести в свои стихи поэмы, обогащая тем самым и всю русскую поэзию. Об этом, в частности, свидетельствуют и пушкинские «Подражания Корану» и гениальное стихотворение «Пророк», вдохновленное несомненно не только Библией, но и преданиями о жизни Мухаммеда, и более поздние стихи и поэмы. Здесь, обращаясь к нашей теме, конечно, нельзя упустить из виду окрашенную в восточный колорит поэму «Бахчисарайский фонтан», предваряемую эпиграфом из Саади(именуемого Сади): «Многие, так же как и я, посещали сей фонтан; иных уж нет, другие странствуют далече». Как известно, суровый к себе Пушкин, возможно, шутливо, утверждал, что единственно хорош в этот поэме только эпиграф.
       В одном раннем письме Пушкина, адресованном его другу и литературному единомышленнику, замечательному поэту и критику Петру Вяземскому, говорится, что европеец и при обращении к восточным темам, должен оставаться европейцем, а не уподобляться восточным авторам, среди которых называется и Саади. Примером для юного Пушкина является Байрон. В поэзии Востока Пушкину нравятся прежде всего мудрые мысли, блестящие афоризмы. Однако, притом, что восхищение поэзией и героической участью Байрона русский поэт сохраняет до конца дней, пушкинский «байронизм» постепенно выветривается, время поэм, именуемых в литературоведении «байроническими», бесповоротно проходит. С годами Пушкина уже словно бы тяготит байроновская поза самоуверенного европейца, оказавшегося на одряхлевшем Востоке. Автора пронзительного стихотворения «Анчар» все более влечет к себе всё общечеловеческое, роднящее всех живущих. Кругозор мужающего Пушкин все ширится и в мировой поэзии он все более ценит целостность и совершенство законченных шедевров, их архитектонику. Утверждавший, что уже один план «Божественной комедии» Данте –« создание высокого гения», Пушкин, разумеется, был в состоянии оценить и величие равновеликих творений персидской поэзии.
       Все же заметим здесь, что Пушкин был весьма привязан к мыслям, однажды понравившимся ему и запавшим в душу. Так почерпнутое в Коране указание, что не надо спорить с глупцами, неоднократно повторялось поэтом и в конце концов вошло в венчающее путь Пушкина стихотворение «Памятник»: «И не оспоривай глупца». Горестная сентенция пережившего своих современников Саади также не забылась в буре лет и вошла в заключительную строфу итоговой для первого издания, восьмой главы самого монументальное создание Пушкина, стихотворного романа «Евгений Онегин»:

       Но те, которым в дружной встрече
       Я строфы первые читал…
       Иных уж нет, а те далече,
       Как Сади некогда сказал.

       Здесь мы имеем дело уже не с прозаическим цитированием, не с простым пересказом, а со стихотворным переложением мысли Саади. Таким образом, можно решительно утверждать, что Пушкин был русским переводчиком Саади (пусть им и переведено лишь несколько строк).
       Со времени, когда была поставлена последняя точка в поэме «Бахчисарайских фонтан» и до завершения работы над «Евгением Онегиным» прошло всего лишь лет семь, срок кажущийся ничтожным. Но какими эти годы были для Пушкина, его окружения и его Отечества! Сколько потерь и разлук! Не говоря об утратах, неизбежных и обычных в человеческой жизни, о смерти старших современников, наблюдавших первые шаги юного гения в литературе, здесь еще и трагические судьбы друзей-ровесников. Ведь многие из них приняли участие в восстании 14 декабря 1825 года, и одни были казнены, другие обречены на каторгу и ссылку. Пушкин тяжело переживал это расставание с друзьями, оказавшееся вечным (даже, если иметь в виду и расставание с выжившими, но на десятилетия удаленными в Сибирь). Таким образом, цитирование изречение Саади оказалось в данном случае неизмеримо более прочувствованным, выношенным, поистине судьбинным. Мы видим, что великий лирик способен высказаться о своем, лично пережитом и посредством цитаты, посредством поэтического перевода.
       Пушкин, разумеется, не был в Иране, но в 1828 году оказался весьма близко от его границ, проследовав через Тифлис, в котором всегда было ощутимо влияние персидской культуры и еще сохранялась память о персидском владычестве, - на Евфрат и к Арзруму (Эрзруму), где происходили события русско-турецкой войны. В те дни Пушкиным кроме ставшей шедевром русской повествовательной прозы пространного очерка «Путешествие в Арзрум», был создан целый цикл прекраснейших стихов ориентальной окраски. Среди них, между прочим, и стихотворение «Из Гафиза», конечно, ничего общего с какой-либо из газелей Хафиза не имеющего. Обозначение собственных стихов, как перевода из какого-либо известного автора - нередкий прием Пушкина, по тем или иным причинам уклонявшегося от указания собственного авторства, и все же воздействие персидской классики на эти стихи в целом очевидно.
       Остановимся на оставшемся неоконченным стихотворном послании, которое было обращено к оказавшемуся в русской ставке персидскому поэту Фазиль-хану:

       Благословен твой подвиг новый,
       Твой путь на север наш суровый,
       Где кратко царствует весна,
       Но где Гафиза и Саади
       Знакомы. . . . . . . . имена.

       Ты посетишь наш край полночный,
       Оставь же след. . . . . . . .
       Цветы фантазии восточной
       Рассыпь на северных снегах.

       Понятно, что «новым подвигом» гостя из Ирана, уже совершившего нелегкое путешествие по горным дорогам в западную, турецкую Армению, видится предстоящее продолжение путешествия – в Москву и Петербург. Пушкиным движет свойственное его благородному характеру братское чувство по отношению к поэту-чужеземцу, которому, быть может, предстоит воспеть снежную Россию точно так же, как ныне путешествующий по странам Востока Пушкин воспевает берега Евфрата…Нас, однако, в цитируемом наброске (почему-то Пушкин охладел к этим стихам ,и они остались именно наброском с двумя пробелами) сейчас интересует иное… Очень важны строки первого четверостишия с одним пропущенным словом. Конечно, большая дерзость – попытка реконструкции недописанных или просто незаписанных стихов великого поэта. И все же отважимся на эту попытку. Напрашивается одно слово, и это слово – «русским». Если принять эту версию, кажущуюся единственно возможной, то строфа читается так:

       Благословен твой подвиг новый,
       Твой путь на север наш суровый,
       Где кратко царствует весна,
       Но где Гафиза и Саади
       Знакомы русским имена.

       Да, Пушкин, даже, не зная языка и не обладая знанием всех произведений Хафиза и Саади, пусть и не вполне сознавая масштабы творчества этих гениев средневекового Ирана, все же многое прозорливо угадывал, умом и сердцем ощущал высокое значение их поэзии. И тут кажется немаловажным и то обстоятельство, что названные имена уже были известны тогдашним русским, то есть начитанным и образованным современникам Пушкина. Интерес к персидской классике всё усиливался: выдающийся поэт и величайший переводчик, учитель и друг Пушкина Василий Жуковский уже переводил обширный фрагмент из Фирдоуси, замечательный поэт и мыслитель Алексей Хомяков увлекся переложением Саади, поэт-полиглот Дмитрий Ознобишин, печатавшийся и под персидским псевдонимом Делибюрадер(«Сердце брата»), опубликовал целый ряд своих переводов из Руми и Саади. Блистательный мастер театрального стиха Александр Грибоедов, знавший фарси в совершенстве, любил персидскую поэзию, многое из нее знал наизусть и отважно внес собственный перевод одной притчи Саади в текст своей комедию «Горе от ума» - эта притча стала рассказом одного из персонажей (Молчалина) о его жизненном пути. Иранские мотивы, чаще всего навеянные именно чтением персидской поэзии, возникли в стихах и поэмах ряда стихотворцев эпохи, которая признается Золотым веком русской поэзии: у Антона Дельвига, у тех же Александра Грибоедова и Дмитрия Ознобишина, у Андрея Подолинского, Александра Ободовского, Лукьяна Якубовича…Таким образом, в тогдашней России уже возникла просвещенная, не стесненная предрассудками евроцентризма среда ценителей персидской классики, и всё это были друзья или знакомые, талантливые современники великого Пушкина.
       К 1828 году относится еще одно упоминание Пушкиным имени Саади, возникающее в совершенно изумительном, оказавшем большое воздействие на развитие русской поэзии стихотворении:

       В прохладе сладостной фонтанов
       И стен, обрызганных кругом,
       Поэт бывало тешил ханов
       Стихов гремучим жемчугом.

       На нити праздного веселья
       Низал он хитрою рукой
       Прозрачной лести ожерелья
       И четки мудрости златой.

       Любили Крым сыны Саади,
       Порой восточный краснобай
       Здесь развивал свои тетради
       И удивлял Бахчисарай.

       Его рассказы расстилались,
       Как эриванские ковры,
       И ими ярко украшались
       Гиреев ханские пиры.

       Но ни один волшебник милый,
       Владетель умственных даров,
       Не вымышлял с такою силой,
       Так хитро сказок и стихов,

       Как прозорливый и крылатый
       Поэт той чудной стороны,
       Где мужи грозны и косматы,
       А жены гуриям равны.

       В беге лет разные исследователи литературы различных национальностей, движимые самыми лучшими чувствами, пытались доказать , что тот «владетель умственных даров», которого так хвалит Пушкин, является кем либо из гениев Востока – то ли это перс Фирдоуси, то ли грузин Руставели… Нет, однако, ни тени сомнений в том, что стихи адресованы автору «Крымских сонетов», польскому другу и вечному собеседнику Пушкина, всегда восхищавшегося явной гениальностью Мицкевича. Ну, да Мицкевич был «Певец Литвы», где мужчины и в самом деле грозны и высокорослы, а жены, хотя и не темноволосы, но воистину «гуриям равны»…Однако, в стихах все же попутно идет речь об особенностях восточной поэзии, о поэзии иранской. И Пушкин не ошибается: фарси и в его время был всеобщим языком поэзии в странах Ислама, и этот язык воспринимали и на нем писали не только в исторически мусульманском Крыму, но, к примеру, даже и в далеко отстоящей от Ирана татарской Казани. И, понятно, двор Гиреев не обходился без искусных славословий, создававшихся льстивыми поэтами. Но, разумеется, «сынами» Саади они названы только условно. В том смысле, что ведь и все последующие авторы учились «дозволенной магии» (так именовалось стихосложение в иранском средневековье) у ширазского волшебника. Здесь скорей подразумевается его высочайшее положение в сонме гениев, нежели наклонность к лести и тем более соответствующее бессовестное наставничество. Пушкин, знавший мудрость Саади и ощущавший чистоту его души, конечно, не мог бы поверить навету. Саади, как и Хафиз, стал постоянным спутником Пушкина в его пути испытаний, размышлений и вдохновений.
       Количество русских переводов из Саади всё увеличивалось с годами и десятилетиями, а в ХХ столетии сложилась несравненная русская школа стихотворного перевода, имеющая и в соприкосновении с «Бустаном» и «Гулистаном» значительные удачи. Появлялись и русские стихи, на деле являющиеся подражаниями выдающимся образцам персидской классики, и эти подражания бывали подобны весьма вольным переводам. Таково, например, одно прелестное стихотворение всемирно знаменитого прозаика и превосходного поэта Владимира Набокова. В стихотворении этом повествуется об Иисусе и его учениках, нашедших на дороге труп бродячего пса. Жалостливый Иисус, пренебрегая отвращением спутников, любуется красивыми зубами мертвой собаки… Конечно, здесь мы столкнулись с вдохновенным пересказом одной из притч «Гулистана», но источник сознательно не был обозначен автором и по незнанию восточной литературы не учтен комментаторами публикаций. Семен Липкин являлся не только чрезвычайно известным и неутомимым переводчиком поэзии Востока, но и менее известным и куда менее плодовитым оригинальным поэтом, однако его собственная поэзия, на наш взгляд, намного более значительный литературный факт, нежели его официальное признание мастером перевода. Вольные подражания Липкина прославленным стихам Рудаки (о плеске ручья Мулиян, призывающем эмира в Бухару) и Саади (горестному его обращению к предводителю каравана – сорбону) нам кажутся несравненно более талантливыми и ценными, чем его же, нередко более приближенные к буквальному смыслу подлинника (точнее, к первому слою это смысла), но, говоря по совести, скучноватые переложения.
       Что же касается оригинальных русских стихов, содержащих иранские мотивы, то их - несметное количество, и определенно возникла необходимость в создании соответствующей антологии… Скажем, что преобладающая часть этих стихов воодушевлена именно впечатлением от чтения Омара Хайяма, Саади, Хафиза, Низами. Эти иранские авторы особенно популярны в России; несколько менее усваиваются нашим сознанием произведения более трудных для перевода Фирдоуси и Руми, но и этим исполинам поэзии посвящены стихи нескольких русских поэтов. В преддверии Серебряного века и, конечно, в самом этом веке, когда в Петербурге возникло «Общество гафизитов»(то есть русских поэтов, последователей Хафиза), да и в советское время были созданы подлинные шедевры. Любопытно, что именно в ту эпоху в русское стихосложение проникают персидско-арабские твердые формы: газели, иногда шутливые, но по большей части вполне серьезные, пишут Иван Бунин, Вячеслав Иванов, Валерий Брюсов, Михаил Кузмин, Саша Черный, Николай Гумилев, Осип Мандельштам и еще ряд авторов. Постепенно появляются русские касыды, а в новейшее время и рубаи… Перечисляя русские стихи, отданные персидской теме, нельзя не упомянуть произведения Афанасия Фета, Вячеслава Иванова, Михаила Кузмина, Ивана Бунина (с его «Заветом Саади»), Велимира Хлебникова, Николая Гумилева, Михаила Зенкевича, Сергея Есенина, Константина Липскерова(с его циклом стихотворений, посвященных судьбе Саади), Георгия Иванова, Николая Тихонов, Аделины Адалис … Список наш обещает стать бесконечным. Но слово, произнесенное Пушкиным, для всех последующих поэтических поколений остается недосягаемым образцом. И не только потому, что гений сильнее таланта. Но и потому, что, как смертоносно точно сказал видный критик ХIХ века Константин Аксаков, именно с Пушкиным у русских людей устанавливается «сердечная связь».

Михаил Синельников,
русский поэт, академик Российской академии
естественных наук и Петровской академии